Понять Анне не успела.
Девушка в розовой ветровке, вдруг вновь став очень невзрослой, подошла и внимательно наклонилась над телом рослой эффектной женщины в чернокружевном пеньюаре. Загорелые и накачанные ноги раскинулись в высоком, как газонная травка ворсе ковра. Невзрачность пегих волос удачно скрыта хорошей стрижкой и мелированием.
Некоторое время девушка стояла и смотрела, а затем вытащила из еще одного кармана пластиковую плоскую баночку с мокрыми салфетками для монитора. Все, чего могли коснуться ее руки, она протерла быстро и очень тщательно.
– Вы слишком молоды, отец, чтобы понять, какая банальная мелодраматическая коллизия у нас с Вами получается сейчас! – Женщина затянулась своей привычной папиросой. – В годы молодости моих родителей снимали множество фильмов, в один из которых мы просто напрашиваемся в персонажи. Старая грешница, смягчившись сердцем, рассказывает историю своей жизни молодому целибатному священнику, исполненному самых высоких устремлений. Красивому, разумеется. В те годы кино необычайно романтизировало католический целибат. Это, конечно, было до того, как запретили снимать фильмы о христианстве, оскорбляющие чувства еврограждан-мусульман, а затем и кино вообще.
Священник не обратил никакого внимания на иронию ее слов. Это-то как раз было ему привычно и укладывалось в специальный психологический термин «ритуал защиты». Необычной, даже теперь, была история этой огромной души, обугленной в юности, способной находить жизненные силы лишь в ненависти.
– Вы сказали, что с этого дня произошла какая-то перемена? – негромко спросил он.
– Не в душе, должна Вас разочаровать. В теле.
– То есть?
– После плена я перестала расти. Чем меня только ни пичкали доктора! Уж само собой считалось, что я так и останусь ростом метр пятьдесят. А с восемнадцати до двадцати я вдруг махнула на пятнадцать сантиметров. Даже обмороки были от такого быстрого роста. Ну и потом еще сантиметра на три за полтора года.
– Хорошо хотя бы, что не каждая подобная история прибавила Вам росту, – священник улыбнулся и на мгновение стал моложе своих тридцати трех лет. – А то Вы были бы с Эйфелевский минарет.
– Они и без этого пугают мною своих младенцев, – женщина выпустила колечко дыма. – К сожалению, зря.
– Вы никогда не убивали детей? – интонации, заскользившие в голосе священника, походили на пальцы врача, осторожно приблизившиеся к предполагаемой опухоли.
– Увы, хотя это «увы» Вас и шокирует. Глупо не убивать их, но я позволяла себе делать подобные глупости. Вернее – не делать.
– Все дети жестоки, – тихо сказал священник. Он сидел напротив Софии, привычно прикрывая глаза лодочкой ладони. На его шее не было ленты епитрахили, просто сработал въевшийся в плоть и кровь навык: когда рассказывают такое, он не вправе видеть лица.
– Это другое. Собственно говоря, они и не дети в нашем смысле слова. Просто особи, не достигшие взрослого размера и способности к регенерации. Душа и интеллект у них не растут лет с пяти, только увеличивается количество усвоенной информации. Впрочем, трудно сказать, дети у них не дети или же взрослые не взрослеют до различения добра и зла. Вы скажете, попади их ребенок в добрые руки, его можно воспитать нормальным человеком. Знаю, что скажете. Они рады-радехоньки, чтобы мы думали именно так. Сами-то они уверены в другом. Там, где я была в детстве, они почитают себя мастерами евгеники. Кого с кем скрестить для лучшего потомства. Храбрых с умными, скромных с жизнерадостными, все свойства тэйпов на учете. Только в итоге всех их генетических упражнений результат почему-то один – убийца и бандит. Эти евгенические шедевры надо душить в колыбели, а еще лучше – в утробе. А еще лучше – в семени.
Священник уже привык к этой странной манере своей собеседницы – наполненные яростной страстью слова она произносила спокойным прохладным голосом, голосом, вовсе лишенным эмоций. Чем горячее были слова, тем холодней делался голос.
– Но что же Вас удержало от греха, который Вы почитаете за благо?
– Мое собственное правило: нельзя уподобляться им, ни в чем. Я вот только что Вам рассказывала, как эстонка пыталась меня заговорить. Они знают: чем дольше с человеком говоришь, тем трудней в него стрелять.
– Но разве это не так?
– Так, для ей подобных. Логика наемного убийцы – нельзя видеть в жертве ничего, кроме неодушевленного предмета, абстракции, мишени. А моя логика обратная. Надо смотреть в глаза, надо видеть. Видеть, кого убиваешь. Только так можно взять на себя ответственность. А если ты не можешь убить, глядя в глаза – значит, и не стоит этого делать. Вообще не стоит, так ведь тоже случается.
– Но ведь это очень тяжело.
– Отец, да кто же сказал, что надо облегчать себе задачу убивать человека? – Старая женщина улыбнулась. – Но мы отвлеклись, логика той снайперши – действительно бизнес, наем. А тем-то как раз не трудно разговаривать с жертвами, они получают огромное удовольствие. Знаете, они ведь часто эякулируют, перерезая горло жертве. Возникни у меня самое большое желание им уподобиться – я не сумела бы испытать оргазм, выпуская пулю. Но коль скоро они могут убивать наших детей – мы не должны убивать их детей. Вопреки логике и здравому смыслу, себе в ущерб. Над чем Вы смеетесь, святой отец?
– Вы обидитесь, но мне решительно безразлична теоретическая надстройка там, где важен результат.
– Так говорил и отец моего мужа.
Электронные часы показывали час. Только по мелькающим зеленым циферкам и можно было узнать в подземелье – день или ночь снаружи.