Мечеть Парижской Богоматери - Страница 32


К оглавлению

32

Слова не вполне античные, но он был в них весь – в этой свойственной только ему расчетливой беспечности. Курьезное сочетание, что и говорить. Но ведь в его мальчишеском кураже действительно был точный и мгновенный расчет. Когда вдруг засбоило электричество, а затем механическая часть дверных запоров сдалась бесшумно и мгновенно и в квартиру с намеренным грохотом ввалилось четверо с автоматами, он даже не стал проверять, работает ли телефон. «Ноль смысла», – сказала бы сама Соня. Только ведь одно дело понять, что смысла ноль, а не засуетиться напрасно – совсем другое. В считаные мгновения определить, что выскользнуть нет, не удастся, (они ведь даже оружия дома держать не могли, спасибо доносам либеральной прессы!), вычислить из четверых вожака, оскорбить его чуть больше подчиненных – перед ними. Он же просто спровоцировал тупую марионетку – окатить наглеца с головы до ног длинной очередью, тот и жал, пока было чем палить. Ну и тоже все понятно – слишком много они знали еще тогда. Кому надо, чтоб тебе перед смертью тушили сигареты о гениталии и выковыривали глаза позаимствованной в кухонном закутке открывалкой для бутылок? Блефанул и выиграл легкую смерть.

Идя между белыми крестами, она тогда знала только одно – он умер спокойным. Он знал, прекрасно знал, что Соня никогда не войдет в дом, не позвонив с улицы, не услышав в трубке знакомого голоса, если отсутствия не оговорено заранее. Да и этот знакомый голос непременно должен был сказать некоторые слова, а других слов, напротив, не должен был говорить. Полуиграя, очень уж они были еще молоды, они изобретали десятки изощренных предосторожностей, моделировали десятки положений – обессилев от другой игры, любовной, раскинувшись среди черного шелка простыней, на матрасе из природной губки, на новенькой кровати под старину.

Леонид любил роскошь, и Соня, когда надоедало шокировать драными джинсами родню мужа, иногда ему уступала. Не часто, конечно, но в тот день, когда не ответил телефон, она три часа просидела в салоне, терпеливо снося парикмахерские попытки соорудить из ее непокорно прямых волос замысловатую вечернюю прическу с большими и маленькими локонами.

Им удалось тогда скрыться, всем четверым, хотя они и дождались полицию вместо Сони.

Отсчитывая от этого дня, ей суждено было узнать последние слова мужа только через три с половиной года. Третий боевик из четверых (двоих не удалось взять живьем) раскололся почти мгновенно. Револьвер, скользящий по лицу, хорошо стимулировал его память. Она проверяла. Сходилось все – он вспомнил, что Леонид был в белой рубашке со стоячими воротничками, но еще без бабочки, вспомнил еще множество всяких мелочей, свидетельствующих, что не сочиняет. Да и откуда бы этой твари такое сочинить? Когда он произнес самую полную фразу трижды без новых добавлений, Соня, торопясь, чтоб эта недостойная пасть, донесшая до нее последние слова мужа, не сумела ничего больше прибавить своего, запихнула в нее ствол.

Но выстрелила она не сразу. С минуту она смотрела в молодое, похоже, их ровесника, лицо, разделенное как бы надвое: покрытые темным загаром лоб, нос и верхняя часть щек, а снизу все белое, даже густая щетина не может скрыть этой синеватой белизны. Боевик поспешил расстаться со своей «моджахедской» бородой в тщетной надежде сбить со следу, обмануть смерть. Но Смерть смотрела на него, улыбаясь углами губ, улыбаясь глазами, в которых плясали маленькие огоньки. У Смерти была девчоночья густая челка, ее волосы были собраны в конский хвост широкой деревянной заколкой, она была одета в рубашку из голубой джинсовки. Бесполезно было подскуливать, ощущая этот соленый холод металла во рту, лицо Смерти дробилось над ним из-за заливающих глаза слез, самых искренних, обильных, стекавших по щекам. Не надо, нет, не надо, не надо!

Это был последний раз, когда она убивала их с хоть какими-то эмоциями.

До этого было еще много дней, много кропотливых дорогостоящих усилий.

– София, погоди, – отец Димитрий наконец решился нарушить ее одиночество.

Она замедлила шаг, остановилась, поправила отогнутый ветром шарф, улыбнулась одними губами, но спокойно.

– Я хотел поговорить с тобой, – негромко сказал отец Димитрий. – Нет, не думай, не о Леониде. Едва ли есть еще что-то, чего бы мы могли друг другу о нем сказать. Мне хочется просто по-стариковски поболтать с тобой немножко. В доме будет неудобно, народу собралось так много…

– Давайте поболтаем, отец, – ее спокойствие было невыносимо. Ему было бы легче, если бы она плакала. Господи, пошли ей дар слез, бедняжке! – О чем?

– О России. Я ведь верно понял, София, что ты не намерена теперь воротиться на родину?

– Быть может, на полгода, еще не знаю, как все сложится. Но жить я не собираюсь ни в России, ни в Греции. Скорее всего просто потому, что мне вообще больше не нужен свой дом. Даже если он размером со страну.

– Только поэтому ты не хочешь жить и в Греции?

– А есть еще какая-то причина?

– Ты ведь превосходно поняла, о чем я. Твой муж осуждал соотечественников.

– Он много кого осуждал. Что ж мне теперь, на Марс, что ли, переезжать? Так там, говорят, воздуха нет.

– Соотечественников он осуждал больше других, – отец Димитрий говорил со странной одышкой, словно ему-то воздуха не доставало как раз здесь, на этом пронизанном остриями кипарисов благовонном просторе, на ветру, несущем слабый привкус морской соли, – Даже я не могу сейчас здесь остаться.

– Уж будто? Разве не Греция – «единственная страна в этом безумном мире, которая спасет себя», отец? – молодая женщина попыталась смягчить голосом интонацию. Она не язвила нарочно, просто не умела иначе.

32