Щеки Жанны горели. Конечно, стыдиться ей не приходилось, вышло все ювелирно, лучше не надо. Да и уходит она преспокойно. Шофер скорей всего жив, но уж едва ли сумеет воспользоваться мобильником. В соседних автомобилях даже если и наберут быстро полицию, едва ли свяжут взрыв с проскочившим перед тем мотоциклом. А уж пока полиция проберется к саабу через пробку, пока начнет расспрашивать, они с харлеем наверное напрочь забудутся.
А все-таки позорище. Может, и не признаваться никому, а? Ага, доставить семь «пришлепок» вместо восьми, одну, мол, мыши съели. Нет, серьезно, паскудство врать своим. Придется отвечать. Ох, как неохота. Ведь к гадалке не ходи отстранят от всего месяца на два, сиди салфеточки крючком вывязывай. Свернув с улицы Бюффон к Арене Лютеции, Жанна, вырвавшаяся на свободное пространство, прибавила скорость. Встречный поток воздуха охлаждал пылающее лицо. А за остальными «пришлепками» придется опять-таки возвращаться в гетто, будь оно неладно, это гетто, будь оно неладно! Господи, ну не могла она по-другому, когда, взбежав по деревянной старой лестнице на третий этаж с давно припасенным в подарок куском канифоли в кармане, застала на площадке, перед опечатанной дверью, одиннадцатилетнюю Мари-Роз, баюкавшую, плача, скрипку, словно заболевшую куклу. Мадемуазель Тейс не была, собственно, профессиональным преподавателем, в лучшие времена музицировала для себя, а за частные уроки принялась только после потери своего небольшого состояния из-за прихода к власти ваххабитов. Но преподавание полюбила очень, сразу, обучала и фортепьяно, и скрипке, и гитаре, объясняя с застенчивой улыбкой, что «умеет так много потому, что ничего не умеет толком».
Взглянув когда-то на крохотные ладошки семилетней Жанны, мадемуазель Тейс, как сама признавалась много позже, вздохнула и согласилась заниматься с девочкой, только «чтобы у ребенка не развился комплекс неполноценности». Однако вскоре выяснилось, что у младенческих, с ямочками вместо костяшек, ручонок поразительный охват. Вскоре мадемуазель Тейс только сокрушалась о недостаточном прилежании ученицы.
А вот теперь ее везут к могильнику, уже везут, кое-как запихнув беззащитное тело в набитый до отказа оцинкованный кузов труповозки. Уж Жанна знала, как они обращаются с телами жертв. Несколько минут пришлось биться, пытаясь вытянуть из заходящейся в плаче Мари-Роз, что приказал «обычный» имам, ну тот, что всегда тут ходит, что из гетто он даже еще не выехал, направился теперь в книжную лавку. Что мадемуазель, она как раз поправляла ошибку Мари-Роз, когда зеленый вошёл, вдруг рассердилась, ответила на его обычные гадости, что «и будет учить детей музыке, покуда жива». А тот ответил на гадком французском: «Ну и недолго же тебе, старой дуре, этим тогда заниматься!» Вырвал у Мари-Роз скрипку, швырнул на пол, ударил по щеке, тут же вытащил мобильник и принялся тыкать кнопки. А мадемуазель только шепнула тогда: «Беги домой, детка! Прости, что я тебя не доучила, но запомни: во всяком унижении наступает предел, когда терпеть больше нельзя».
А дальше все вышло как-то само собой. До того само собой, что Жанна вроде бы и не виновата. Дел-то, заначить лишние «пришлепки», сесть гаду на хвост, довести до подходящей пробки… Ладно, надо постараться как-нибудь поправить дело хоть теперь. Жанна притормозила у ворот маленькой авторемонтной мастерской. Здесь, у хозяина-турка, работали двое из гетто – Поль Герми и Стефан Дюрталь.
Первым на глаза попался Герми, копавшийся в капоте настоящей редкости – двудверного ситроена, снятого с производства еще в девяностых годах прошлого столетия. Лет тридцати, в сильных очках, некрасиво уменьшавших глаза, с ранними залысинами, худощавый и тонколицый, Герми меньше всего походил на рабочего, которым бы и не стал в нормальные времена. Двадцатилетний Дюрталь, еще не так уставший жить, возился в глубине со вмятиной на крыле вольво.
Герми приглашающе махнул рукой: турка, стало быть, нет.
– Ух ты, кто-то прадедушкину «Пару гнедых» выволок пахать! – восхитилась Жанна, спрыгивая на бетонный пол. – А моего коня перекуете, ребята?
– Мы не успеваем для тебя номера набивать, имей же все-таки совесть, – проворчал Герми. На самом деле одной только ребячески задорной барбарисовой улыбки Жанны всегда хватало, чтобы добиться от него чего угодно. Герми прекрасно понимал, что девочка вьет из него, взрослого человека, веревки, что следовало бы ей хоть изредка говорить старшим «Вы», что в конце концов такое пособничество выйдет боком. Но ничего не мог поделать, бесконечно в душе благодарный девочке уже только за то, что разговаривает с ним, что шутит, что не презирает.
Шестнадцатилетняя пигалица, по меркам прошлых десятилетий – ребенок, нуждающийся во всяческой опеке и защите, с легкостью делала то, на что не был способен Поль Герми. Она боролась, он плыл по течению. Не оправдывая себя, Герми понимал, что подросткам в каком-то смысле легче теперь жить достойно. Они ведь сейчас вроде каких-нибудь фермерских ребятишек в дикой Америке – с колыбели привыкли к боевым кличам индейцев за огородом. Растут, подтаскивая отцу патроны на кукурузное поле, а свой первый выстрел делают, едва осилят поднять карабин. Убийство человека для них – не Рубикон. Никакой гамлетовщины рубежа веков: решения они принимают на бегу. А его воспитывали родители, родившиеся в конце семидесятых годов. Но все же – до чего же боялся Герми поймать брезгливую жалость к нему, взрослому слабаку, в этом дымчато-сером взгляде.
Дюрталь между тем уже заводил харлей в мастерскую.