Его готовили, и он был готов. Но к тому, что прервало его обучение, не был готов никто. Правительственные войска оцепили Флавиньи во время мессы, потому никто этого и не заметил. Но что бы изменилось, если бы обитатели семинарии увидели что-то прежде, чем солдаты растеклись по кельям, коридорам и залам? Ну, можно было забаррикадироваться, просидеть несколько суток в осаде. А что толку, пресса бы не отреагировала. Ну, съехались бы верные, встали бы лагерем – с детьми, с крестами, с иконами. Не дай Бог, кто-нибудь бы пострадал. Флавиньи было ликвидировано правительственным распоряжением, а на его закрытие бросили войска, что состояли тогда на две трети из мусульман, а на одну треть из неверующих французов. Последние таращились на облаченных в сутаны семинаристов и преподавателей, как на каких-то экзотических дикарей, откровенно развлекались.
Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь предотвратить прикосновение к ней рук непосвящённых, кто-то из дьяконов послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный запас должен быть в кладовке на втором этаже – три дня назад он сам распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты, ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней-французов, несомненных французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из «потира» – пустая бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках «табернакль», ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку. Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду несоответствия намеренья результату?
«Ты-то чего смеешься, – изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. – Что это тебя разобрало, а, аббат?»
«Я еще не аббат, – Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, – зато ты – уже идиот».
Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее.
– Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, – священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят…) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель – устрашить, сломить. Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме – готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна – из молока, одна – из меда, одна – из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами… Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки… Они неживые, значит, они мертвые… Ох!
Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.
– Ну вот мы и на месте, – сказал отец Лотар.
В окнах автомобиля промелькнула станция метро «Клюни».
– Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, – чуть сдавленным голосом сказала Анетта. – Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты – моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем… Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы… Ну да неважно.